Читать отрывок

В столовой были зажжены все лампы. Вдоль по коридору все ходил неувядающий прохладный запах вереска. Асе казалось – так пахнут камни на подоконнике, деревья, у которых нет и не будет больше рук, чайные чашки в доме у Машуры. 
 
- Я пойду к Смелицкой, буду просить ее все мне рассказать. Рассказать все, что было между ними. Был ли он влюблен. Был ли…  –  сорванный бесконечным разговором голос обрушивается в полувсхлип-полустон.
- Машура… Ты сошла с ума. Иногда я просто кляну себя, что все тебе рассказала. 
- Ничего подобного. Ты права. И спасибо тебе, что ты… И я пойду к ней, к этой раскрашенной гадине, я у нее вызнаю, я заставлю…
- Маша, глупости. Идти к Смелицкой опасно. Она просто посмеется над тобой или солжет. Она как-то связана с Галаховым. Ты и меня раскроешь.
- Ты права. Все так. Все так. Это ужасно, то, что с тобой случилось.  Но что же делать? Я… мы должны узнать, что произошло. Я не смогу жить, если… Если Юра не будет отомщен. 
- Машура, знаешь что? Консьерж.
- Что? Какой еще консьерж?
- Ну, мужик этот пьяный, помнишь, я тебе рассказывала? У Смелицкой сидит в этом самом… в подъезде. Она еще жаловалась, что он… 
- Ну?
- Она говорила, что белоглазый его спаивает. Приходит и приносит с собой. Даст ему водки, а потом идет к ней – плакать. Вот если бы этого мужика расспросить…
- Подожди… А ведь верно! Наверняка они с этим мерзавцем о чем-нибудь да говорили прежде чем… Ну, когда сидели вместе, пили. Надо же было о чем-то говорить… Аська, ты молодец…
- Да, да, я молодец, и мы пойдем туда, выждем, когда никого в подъезде не будет, вечером, например, и осторожненько расспросим, кто да кто ходит… Скажем, что…
- Скажем, что разыскиваем родственника… Оденемся бедно, что-нибудь такое нацепим, ну, как ты, когда ходила в Староконюшенный…
- Маш,  мне страшно. Не говори про это. Я уверена: это была комната Майи. Все вещи ее… мои. Все что я представляла, даже шаль в цветах шелковых… Ты подумай. Нет-нет, не качай головой… И хрустали, и журналы, и даже газеты про Юру – ведь этим день и ночь моя голова бредит… Все-все совпадает, даже ковер водяной, с узором, даже книги…
- Аська, ну будет тебе… Брось папиросу. Кому говорю, брось. Вот, теперь мой черед в утешительницы записываться. Нет никакой Майи, ну, сколько раз тебе твердить. Это же бред, в точности как ты и говоришь, бред и морок. Вы с этой тварью богомерзкой, с Галаховым, напридумывали разной ерунды, сочинили миф…
- Он говорил, что миф – это жизнь. 
- Может, для него и впрямь – жизнь. Может, он от бессилия бесится. 
- От какого бессилия..?
- Ляг. Тебе вредно так долго сидеть. Ложись, я рядом буду. 
- Почему ты сказала про бессилие?
- Потому что твой разлюбезный Галахов ни слова выжать из себя не может. А тобой так подло пользуется. Это импотенция называется, половое бессилие, чтоб тебе знать… 
- Но…
- Я знаю наперечет все, что ты скажешь. Что у вас с ним то ли был роман, то ли не было, что он, наверное не бессилен, но я не это имею в виду. У него душа выхолощенная. Он не поэт. Он никто. А ты – простофиля, хоть и не без способностей.
Ася сидела, прижав к животу пеструю подушку с дивана. Углы ее с кисточками, похожие на жесткие уши рыси, впивались в бок сквозь юбку. Тигры… Теурги…
- Машенька, я сама не знаю. Вот я тебя слушаю и думаю: это верно, это все святая правда… А потом… Что-то непонятное с ним. Вроде он не поэт, это так, он обманщик, бездарность, без чести и совести. Вроде так… Но, когда я думаю о нем, чувствую о нем, я что-то иное слышу. Будто это все и ложь и правда одновременно.
- Аська, ты не в себе сейчас. Да ты и от природы бешеная. Рисуешь себе разный вздор… Он тебя, как в тюрьме, запер в этой вашей вымышленной индианке, чтобы шантажировать, чтобы грязно надругаться над тобой, и ты же его еще и оправдываешь! Что будет, если твои узнают? Когда публика читающая поймет, что ее водили за нос? Ведь это все когда-нибудь выплывет наружу, обязательно выплывет, как и все такие истории… Люди не любят, когда их дурачат… Почему ты мне сразу во всем не призналась? Почему врала? Что-то бабье в этом во всем есть. Знаешь, нам случаи рассказывали на лекциях: мужик пьет, жену колотит чуть не до смерти, головой об косяк каждый вечер, ее в больницу привозят, находят внутренние повреждения серьезные, для жизни опасность… И ей, этой глупой бабе, доктора – из тех, кто подобрее – объясняют на пальцах, что жить ей с таким зверем никак нельзя, что он ее забьет, до смерти забьет… А она, дура лупоглазая, головой покивает: «Так, мол касатики, правда ваша, да только чтой-то в нем такое все ж есть, человек и он ведь…» И пойдет прямиком домой, прямо к мужику своему в лапы… Вот и ты, Ася, такая же… дура. Это уму непостижимо! Ей спасаться надо, бежать, а она про «иное» и про чувства свои высокие сюсюкает…     
- Телефон звонит.
- Я сейчас… Поставь там в углу чайник электрический… Недавняя моя покупка.
 
И снова такая тишина, будто плывешь среди льдин. Теплые круги от ламп, и тишина другая, не то что у меня – у меня пахнет товарами из модных магазинов, новенький, тошный запах купленной жизни… 
Ася представила себе затвердевшее от брезгливости лицо академика Бунина… Антоновское яблоко какое-то, а не лицо… Высокомерный разлет Бальмонта: «Поэт не желает знаться с проходимцами и прохиндеями»… И улыбку,  умиротворенную улыбку на извилистых, как угорь, губах и этот отмахивающийся жест – веером вдоль щеки. Он открестится от меня, как только все узнают… Его не тронет ни одна шавка… А мне… Больше уже никогда не напечатать ни одного стихотворения. 
Ася Лазаревская станет пугалом, ей будут соболезновать и за спиной насмехаться… И Асик Тиблер… Что подумает про меня Асик?
 Вздор. Этого ничего не будет. Это Маша сочинила. Мне признаваться нельзя. Но что же должно быть? И есть ли на свете Ася Лазаревская? Может, она учится на медсестру или сидит дома и вяжет рукавицы и чулки на продажу… А еще вероятнее – она никогда не приезжала в Москву, живет себе где-то в Смоленской губернии, в старом, рассыпающемся доме, одна, днем ходит в шерстяном платье, а ночью читает журнал «Нива» пятилетней давности  и хочет поскорей выйти замуж… Только деревни, где она живет, на картах не отыскать: нет такого места.   
- Это был Берви.
- Даниил Лукич?
- Да, он. Ничего не понимаю. Сначала все распространялся о том, какую утрату понесла русская общественность…
- А какую?
- Ася, ты совсем рехнулась. Ты же знаешь: стреляли в Столыпина, премьера.
- Ах, да…
- Вот тебе и да. А потом под шумок Берви закинул свою удочку: как, мол, поживаю, про Юру что-то скорбное… И про тебя.
- Что про меня? Что?
- Дома, видишь ли, ты уже пятые сутки не появляешься, так не знаю ли я, куда ты могла подеваться… Ну я и сказала, что мы с тобой не близкие подруги, и я за тобой следить не поставлена.
- Так и сказала?
- Именно. Ася, он что-то пронюхал: зачем бы ему мне звонить? Этот всеобщий подлец, да не смейся ты… Я хотела сказать: «всеобщий любимец» – так лучше? Всеобщий… ну да ладно, в общем, он в жизни мной не интересовался, а тут его как понесло: и Леконта де Лиля зачем-то ввернул, и государя императора, и про русских поэтов, и про Майю Неми что-то…
- Что?
- Кажется, она печатает где-то новые стихи… То есть погоди, как это она печатает? Ведь это ты должна печатать… Ася?
- Я… Она… Я ничего не писала нового. Теперь ты видишь? Ты видишь?