Читать отрывок

Поднялись от реки, стало быть, и совсем на холм через поле и соснежек – нигде ни голосов, ни окличек, ни лая собачьего –  ничего. И крыш нету. Вот как есть, нету крыш, ни одной… И старой церкви нету, ее колокольни беленой. И все заросло соснами: понизу мелкий подлесок, а поверх – уж штук десять разлапистых вымахало. Молодняк ольховый круглыми листьями тарахтит. Спору нет, есть здесь и кусты, деревья знакомые… А только улицы нету никакой.

 

Емеля крикнул раз: «мол, здравья желаем, землячки»! Да только никакого ответа не воспоследовало: тишина, одно слово, лютая. Посмотрел он на спутников на своих – и они, видать, растревожились, Степан все выспрашивает, тормошит: где, мол, деревня-то подевалась, а что тут рассудишь? Здесь, говорит Емеля, поверху холма на реке стояла, а где теперь она стоит – без понятия.

 

Лялька очень ясно помнила, что не успел Емеля пробормотать эти слова, как их всех троих словно бы ударило по лицу. Можно было ожидать чего угодно: ну, что сожгли деревню, или что всех жителей поубивали, или что по новому указу или там декрету всех Емелиных земляков угнали лес валить, или уж не знаю что… Но сама деревня – избы, церковь, колодцы и заборы, должна была стоять здесь хотя бы частично, хотя бы в виде пожарища.

 

Степа сказал: «Ты уверен, что мы туда пришли?» – и сразу же пожалел о сказанном. Емеля повернул к нему лохматую голову, карие глаза – медные пятаки, тусклые и круглые. Он был ошарашен. Он был попросту раздавлен. Такого он не ожидал, чего тут говорить.

Он развел руками, и сел на землю. Пошарил в кармане – но папиросы уже давно у него закончились. В облачном небе над ними кто-то нехорошо простонал. «Подорлики», – пробормотал Емеля в забытьи, потом жалобно, совсем по-детски, оглядел обескураженные физиономии своих спутников и сипло выдохнул:

«Здесь она была, вот вам крест», – и тут он действительно перекрестился истово и осторожно, как будто нес воду в пригоршне и боялся пролить. 

В небе опять вскрикнули.

Лялька шмякнулась на кочку, Степа тоже куда-то упал.

Под ними текла червленая река Шача, жестко опушенная ивняком и ольхой, и в ней крутились палки и ощепки обветшавших бобровых хаток, и куски льда. Кое-где лед еще стоял, перекрывая реку. Сосны круглили медные ветви по склону холма. Пахло просохшей на солнце прошлогодней травой и смолою, и разнообразными ветрами, и водой.

 

За ними недвижно и привольно стояли холмы в лесных, темных венцах – один широчайший холм маячил над другим,  – как водяное отражение. И так до самого горизонта, и, переваливаясь через него, тоже. Он хоть и был замкнут полуобручем ярко-синего леса в черных крапинах и рыжих подпалинах, но было без объяснений ясно, что там, за лесом, еще один, и так без конца.

 

Солнце ходило по волнам этих важных, погруженных в себя лесов и высвечивало вдали то одну их часть, то другую, тасуя световую колоду. Тень легко перемещалась по огромному, молчаливому пространству, и оно казалось пустынной сценой, на которой солнце, неторопливо действуя, расставляет декорации, пробуя то так, то эдак.

– А здесь есть еще люди? – спросила она, чтобы не молчать.  

– За шесть верст село Светлые Рогачи , – отвечал ей Емеля в тон, – Крутицы далече, да вот еще Богослов за рекой…

– Что же я это, – спохватился он вдруг, – ведь Богослов-то пожгли… Вот и Полдневица-то моя… сгибнула… сгинула…

Спутники его переглянулись. Они впервые слышали название Емелиной деревни. Так, значит, Полдневица… Это было хорошее название, да беда-то в том, что, кроме этих звуков, им ничего больше не оставалось.

– Ты вот что, Емеля, – подал голос неутомимый Степка, – Ты не отчаивайся. Давай мы за холм зайдем, поглядим… Может, ты немного перепутал?..

Емеля взглянул на него смятенно и ничего не ответил. Действительно, подумалось Ляльке, что тут ответишь? Шли они долго, чуть не всю жизнь, шли, как выяснилось, в деревню Полдневица  – и это было их прибежище и спасение. А пришли и оказались посреди чиста поля… В голове крутилось: «В полдневный жар в долине… С свинцом в груди…»

– Ведь даже следочка не осталось, – вдруг простонал Емеля жалобно и упал в сухие космы травы, и снова сел, и вскочил, и стал шляться туда-сюда, иногда поднимая руки и что-то выстанывая в воздух.

Брат и сестра смотрели на него в великой печали. Они и сами ничего не понимали, и, конечно же, ничего путного посоветовать Емеле не могли.

Солнце сдвинулось к западу, тень сместилась, и вспыхнули освобожденные далекие деревья всеми своими иссиня-черными кронами, и что-то прозрачно-зеленое забрезжило среди них на дальних холмах.

Верба, что ли? – вслух погадал Степка, обернулся туда, где со стонами бродил несчастный Емеля и позвал:

–  Слушайте, ведь Пасха была недавно…

– Ну? – сказала его сестра не очень-то вежливо, но зато с некоторым воодушевлением. При слове «Пасха» нежный, захватывающий дух ветер толкнулся ей в сердце. Она поглядела на Емелю, который теперь стоял перед ними в замешательстве, утирая нос рукавом, как пятилетний крестьянский сын. Она тронула его за плечо и сказала:

–  Твоя деревня точно была?

– Да разве ж я вру, – отвечал Емеля горестно. – Разве до брехни мне теперь? Истинный Бог, была!  Ровно двадцать пять дворов, вот как есть правда!

– А может, все-таки ты перепутал холмы? – на всякий случай справился  у него Степа. – Кто спорит, это твои родные места, но здесь все такое повторяющееся… Можно и перепутать. И потом, ты ведь здесь сколько лет не был…

– Да как тут перепутаешь! – И скорбный Емеля ткнул пальцем в трехствольную сосну невдалеке. – Что ж, я ума лишился? А сосняк-то как разросся, ишь, как по склону прет… А рябина, во-он там, приметил? Я ее, еще когда мальцом был, всю излазал, она мне после матушкиной смерти как дом родной была… Бывало, от бабки убежишь, на веточке высокой повиснешь, и так хорошо, вольно станет на душе! А кругом – народ: кто с ведрами идет с родника, кто калитку ладит, кто скотину матюгает, кто так просто, вечеряет, с соседом лясы точит, про хлеба, про революцию ихнюю тогдашнюю, про огородные, значит, дела важности наипервейшей… Эх, – крикнул вдруг он, сорвавшись, – где ж они все, сердечные? Куда попрятались?

    – А спросить тут не у кого? Может, кто-нибудь в соседней деревне знает? В этих… как ты сказал… в Рогачах. Светлых.

– Эк ты маханула, – прохныкал он в ответ. – Да туда и среди бела дня идти замаешься, а тут –  заря гаснет! Голодные мы и холодные…

– Значит, ничего другого не остается, – встрял Степа опять. – Нужно Одигитрию просить. Ведь вот товарищ Здухач утверждал, что она чудеса может творить. Даже из-за этого погиб. Я, конечно, не то чтобы в это верю, но раз он так думал… 

На небе забелел парной месяц. Солнце свалилось за последний потемневший лес, и птицы исчезли. Кто-то бесстыдно заскрипел далеко внизу, в прибрежных кустах. Отчетливое эхо радостно заскрипело ему в ответ сразу в нескольких местах. Кто-то откликнулся: «Ву-у-у», и в сосняке захлопало.

Сделалось неуютно. Вокруг, насколько хватало взгляда, лежали ночные пустыни лесов. Ни огонька, ни искры не высвечивалось ни вдали, ни внизу.

Откуда-то очень сильно понесло сквозным весенним духом многих деревьев: сырыми ветвями, округлыми почками, туманом, березовой корой и родниками.

         – Ароматно… –  принюхиваясь, вздохнул Степка. – Вроде как горячим пирогом пахнет… У нас дома Катерина пекла… А Пасха была, я же говорю. Нам надо попросить. Я сам не знаю, как это делается… Может, ты сумеешь, а?

Но Лялька его уже не слушала. Она смотрела на сырые заросли вокруг и удивлялась. Наконец она заговорила сбивчиво и тревожно:

-– Емеля, Емеля, послушай! Ты все-таки, наверное, ошибся. Понимаешь, здесь вон трава какая сухая, и сосны, молодняк… они уже давно так растут… У тебя что-то с памятью приключилось… нездоровое. Но это ничего. Давайте, ну, я не знаю что… Хоть костер жечь, что ли. Сил ведь нет никаких! А завтра…

– А просить? – сказал Степа, вглядываясь в ее размытое лицо.

– А, да что тут попросишь! – отчаянно сказала она и взглянула на ошалевшего от небывальщины Емелю. – Что просить, когда мы не знаем, о чем просить-то надо? Может, он… Ну, ты понимаешь, – прошептала она. – Это все дико как-то. Я думаю, не было тут никогда никакой деревни, он все напутал… Эта рана и помутнение сознания вследствие страданий. Или как это называется по-медицински… Ну, делириум какой-нибудь, ну я не знаю… – тут она всхлипнула, но мужественно продолжала, – Ты разве не видишь, что здесь отродясь никакого жилья не бывало?

-– Нет, – ответил упрямый братец, – С ним все в порядке. Не наговаривай. Раз он говорит – было, значит, на самом деле… И знаешь что – со мной что-то непонятное делается… Ну вот честно, рыбным пирогом пахнет, горячим. С корочкой…

?        Да ты просто проголодался…

?        У нас ведь ничего больше не осталось? Нет? Погоди, а где это собаки лают?

Действительно, откуда-то из недалекого места долетел звук рваными лохмами. Лялька вскинулась. Емеля остановился – он все ходил меж деревьями и теперь мучительно вслушивался, прямо из кожи лез вон, чтобы еще раз услышать. Но все затихло.

– Это был лай, вот честно, – произнес Степка с этой своей твердолобой уверенностью. – Слушайте, это собаки были.

– Да ведь здесь нет никого, – начала она, но тут Емеля взмахнул руками, издал сиплый стон, и понесло его почему-то к рябине.

Он подскочил к ней и вцепился в нее в тумане. Он прямо выл и так ужасно огорчался, что Лялька, кусая губы, подумала, сама того не желая: «Точно. Это он заболел, бедный. Господи, Господи, что же теперь делать?»

Но Степа уже бежал к Емеле – разделить печаль. Она тоже побрела туда, перемещаясь в мглистом воздухе, как в сизом молоке.

Емеля причитал и убивался, раскачивая рябину, и она тряслась и осыпала его сверху чем-то сухим. Они разобрали в этом вое слова: «С места не сойду, пока не будет... Я ж домой пришел, домой! Хоть зарежь, не верю… Святой истинный крест – не верю!» Оторвался от растревоженной рябины и проплакал им: «Дом, он завсегда должен быть! И скотине дом полагается! Не поверю ни за что!» И опять пошел рыдать и по стволу молотить… Степка попытался было его отодрать, да куда там!

 

И Степа сам заплакал. Лялька тоже не выдержала, и так они втроем под этой рябиной принялись плакать навзрыд… Все трое, как маленькие…

 

«Это же горе, это страшная беда, когда у человека дома отродясь нету! Но еще страшнее, когда любимый, истинный дом раньше был – а пришел ты – и нет его, будто никогда и  не было на земле!»

 

И тут Емеля завопил совсем уж неподходящим голосом. Он так вдруг заголосил, что ночное эхо заметалось в дальних лесах. Отскочил от рябины, орет не своим голосом, тут и Лялька завизжала тоже! Да и как тут было не завопить, если на плечах у Емели копошится какой-то ком: вцепился, круглые всполохи вместо глаз, и тоже звуки истошные издает…  Содом, одним словом, посреди ночных лесов, безумие и свистопляска…

 

Ком свалился с Емелиных плеч.  Как на резинке, дернулся в кусты и пропал. И тут из дальней дали раздался совершенно невероятный треск и бумканье – что-то свалилось, лопнуло, ойкнуло. Потом пришла тишина. Во мгновение ока пространство невидимо сместилось, даль схлопнулась, мокро зашумели старые сосны, и им суетливо ответили молодые.

 

Они стояли под исходящей мелкой дрожью  рябиной, и переглядывались в темноте. Каждый слышал, как сухо и горячо дышит другой.

 

Дальний родственник выпи канючил внизу, на реке. Лялька подняла голову – сколько звезд высыпало на вогнутом небе, все – холодные, могучие, все небо исписано раз навсегда отлитыми знаками и числами. Леса на холмах стояли в кромешной тьме. Впереди ничего не было, кроме размытых зарослей.

 

Прямо перед ними из ниоткуда прозвучал скрип тяжелой двери, и звучный, улыбчатый голос спросил во мраке: «Емелюшка, никак ты?»

 

Вскрикнул Емеля в ответ. И ответ этот был услышан, потому что – тут Степа и Лялька могли поклясться оба – снова в глубоком воздухе что-то ощутимо сместилось.

 

Это было похоже на то, как солнце меняло и подменяло освещение дали. Чуть отвлечешься,  глядь  – громадная, на десятки предальних верст, тень уже сдвинулась, и целая сцена за секунды удивленно перестроилась. Так же и тут, посреди сосен.

 

Тень снялась с холма и передвинулась по воздуху вверх, как будто крышку подняли с горшка. То, что мешало им видеть, съехало вбок и вверх и пропало. Яркий свет пролился на выпуклую землю, подробно и зримо лепя у них под ногами камешки и солому деревенской улицы. Окнами на них сияла матерая изба, и стлался повсюду вкусный запах теста, навоза и дыма. Степа был прав: вовсю пахло сладостным рыбным пирогом – только что из печи.